Минерва усмехается:
— Или, может, думаешь, любит он тебя? Или любил когда-нибудь? Женился тогда еще, чтобы в Совмин на должность взяли! А сейчас просто нельзя разводиться, ему это репутацию спортит! Он же председатель комиссии этой! Жалеем тебя, как собачку, а ты на шею лезешь! Вали давай в свой флигель и сиди там! И эту выблядь мелкую с собой пакуй!
Дюймовочка положила ладонь на блюдо и с размаху долбит ее отточенной, перепачканной в сырных крошках рапирой. Ее лицо и волосы — в липких брызгах. Ее глаза сухие, на губах — ни гримасы, ни улыбки. Она, кажется, не замечает, что перешла с сыра на себя. По блюду из вскрытой руки растекается медленное вишневое варенье.
Детская спаленка, плывущая в сумерках. Повернувшись на бок, в кроватке спит Дюймовочка. Правая ладошка под щекой, левая рука свешивается, обнажая — нет, не бинты, бинты давно уже сняты, на коже остались только белесые росчерки. Некоторые шрамы похожи на тире, в других можно узнать силуэт летящей птицы. Шепнув платьем, в комнате появляется мама. Ее волосы убраны в узел, обнажая высокий затылок и тонкую шею. На лице все то же бесстрастное выражение, только глаза как будто ушли в глазницы глубже, а уголки губ приспустились — лаконичные добавления, в которых можно прочитать многое.
Она неслышно садится на кроватку, в ногах у Дюймовочки. Она зажигает ночник на столике в изголовье. Сейчас ее ладони совсем не кажутся пухлыми. Ночник пришел как будто из другой эпохи, когда вкуса и красоты в доме было ощутимо больше. Он выполнен из брабантского разноцветного стекла art nouveau в форме волшебного деревца. Маленькие детали — такие, как уровень проработки ствола, или то, с каким тщанием выведены лица у фей, сидящих на ветвях, — выдают в нем вещь скорей из музея, чем с немецкого блошиного рынка. Ночник накрывает кроватку и столик узором разноцветных пятнышек.
Мама подтыкает одеяло так тщательно, будто пытается отдать дочке последнее остающееся в сердце душевное тепло. Она сидит без движения, пока за окном не начинает светлеть. Тогда женщина наклоняется к дочери и гладит ее по волосам, закладывая выбившиеся на лицо прядки за ухо, — все это без видимой нежности, пребывая в уже знакомой нам сомнамбулической остановленности. Оттого сцена выглядит печально и слегка потусторонне, как общение призрака с тем, кто был ему дорог при жизни. Затем она подходит к двери и смотрит на спящего ребенка, долго, долго, слишком долго для живого человека — прежде чем выскользнуть прочь. Ночник остается включенным.
Из двора за высоким забором, непроницаемость которого для глаз акцентирована рядом высаженных голубых елей, выныривает большой белый автомобиль. Клюшкообразный значок «Лексуса» на нем позолочен — так же, как лебедка и диски массивных колес. Он производит впечатление гигантского ювелирного украшения, которое, вместо того чтобы мирно носиться на шее или в ушах, вдруг разрослось и всосало внутрь себя тех, кого призвано было украсить.
За рулем сидит Минерва, источающая Перуново настроение. Она бренчит браслетами, которыми забраны ее руки, берет с места и тормозит так, будто пытается вызвать нервный срыв у своей машины. Злится в ней, кажется, вообще все. Даже запах туалетной воды. Еще чуть-чуть, и волосы на голове зашевелятся и превратятся в змей. Сзади, затерявшаяся среди сумок и пакетов, испуганно молчит Дюймовочка.
Вырулив с аллеи, ведущей к дому, Минерва разгоняется — джип прыгает по ухабам и ямам как волейбольный мяч.
— Вот ведь Тарасово! — мизантропически восклицает водительница. — Десять соток стоит как трёха в центре, а дорог так и не построили! Зачем дороги? У нас ведь тут, твою мать, феодализм! Каждый сидит в замке, со стеной и рвом! В магазин ходят слуги, а хозяева сплошь на вертолетах с полным приводом! Ты как там, малая? Не ушиблась?
Дюймовочка насупленно качает головой. И спрашивает:
— Тетя Таня, а почему папа меня не повез?
— У папы сегодня коллегия, — резко отвечает Минерва.
— А почему эта Коллегия не отпустила папу меня в интернат завезти? Он же обещал!
Тетя Таня резко бьет по тормозам, джип останавливается, слаломистом проскальзывая на смешанной с глиной щебенке. Водительница поворачивается к девочке и кричит:
— Я еще раз повторяю! Тебе, малая, повторяю! Запомни раз и навсегда! Мы тебя не в интернат сдаем! И не в детский дом, как ты говорила, чтобы папу разжалобить! Ты ж вообще головой своей думай! Ты знаешь, что такое интернат? Там беспризорники, менты, социальные педагоги и клопы под обоями! Знаешь, как сложно было выбить, чтобы тебя взяли? Знаешь?
Девочка испуганно кивает, показывая, что знает, как сложно было выбить.
— Давай, произноси сама, как называется, куда мы сейчас едем! Давай! На память!
— Санаторно-лесная школа для детей с заболеваниями дыхательных путей, — послушно выдает девочка.
— А почему мы эту школу выбили для тебя? Почему? — настаивает тетя Таня.
На этот вопрос Дюймовочке ответить сложней. Кажется, она не уверена, нужно ли ей в принципе ехать в санаторно-лесную школу. Наконец, она пробует:
— Потому что я плакала и не могла остановиться?
— Нет, Яся! — набрасывается на нее тетя Таня. — Вот ни хрена не поэтому! А потому что ты, когда долго плакала, начала задыхаться, помнишь? Тебе было тяжело дышать, помнишь? Это называется «астма»! Болезнь такая! Ее нужно лечить в стационаре! В полном! Иначе ты не сможешь дышать и умрешь. Мы тебе жизнь спасаем! И здоровье! А не как ты говоришь!
Джип снова резко рвет с места и мячиком прыгает мимо замков и высоких ворот, и снаружи даже можно подумать, что в нем едет счастливая семья. Тетя Таня включает радио, и из динамиков льется простенькая мелодия, вернее даже не мелодия, а ее бледная тень, на которую наложена одна-единственная, внезапно такая пронзительная для двухтактной попсы, строчка: «А мне бы просто снегом стать». И Ясе очень хочется превратиться в снег, в белые пушистые снежинки, и улететь прочь из этого автомобиля, из этого города, из этой жизни — наверх, в черноту космоса, к замершим в форме созвездий снежинкам.